Житие одной бабы - Страница 21


К оглавлению

21

В коридорчике что-то зашумело. Настя тихонько вошла и стала, прислонясь к стенке. Старик взглянул на нее и опять продолжал петь. Он пропел: «В бездне греховней валяяся, неисследную милосердия призываю бездну» и «Страстем поработив души моея достоинства».

Луна ясно освещала комнату, беловолосого старика в ситцевой розовой рубашке, распевавшего вдохновенные песни, и стройную Настю в белой как снег рубашке и тяжелой шерстяной юбке ярко-красного цвета. Старик окончил пение и замолчал, не вставая из-за своего утлого инструмента.

– Как хорошо! – проговорила Настя и подошла к самым клавикордам.

Крылушкин ничего не отвечал Насте и, тронув клавиши, опять запел:


О человек!
Вспомни свой век,
Взгляни ты на гробы,
Они вечны домы.

– Как я люблю, как поют-то, – сказала Настя, когда Крылушкин кончил свою песню. – Я и сама охотница была петь песни, да только мы глупы, неученые, таких-то хороших песен, как вот эти, мы не знаем. Мы все свои поем, простые, мужицкие песни.

– Уж на что же, молодка, лучше нашей простой песни! Ты ее не хай. Наша песня такая сердечная, что и нигде ты другой такой не сыщешь.

– И то правда, – отвечала Настя. – Только вот и это-то так любо сердцу, что вы-то поете.

– Я, дочка моя, старый человек. Моя одна нога здесь, а другая в домовину свесилась. У меня мои песни, а у молодости свои. Ты вот, бог даст, вернешься здоровая, так гляди, какую заведешь песню веселую да голосистую.

– О, уж где мне!

– Погоди-ка, еще я приеду, послушаю.

– Нет, уж я свои песни все спела.

– И мне не споешь?

Настя засмеялась и сказала:

– Шутник вы, Сила Иваныч.

– Что ж, споешь?

– Спою, спою, – отвечала Настя скороговоркой и, вздохнув, проговорила: – Вот кабы вы лет семь назад приезжали, так я бы вам напела песен, а теперь где уж мне петь! В те-то поры я одна была, птичка вольная. Худо ли, хорошо ли, а все одна. И с радости поешь, бывало, и с горя тоже. Уйдешь, затянешь песню, да в ней все свое горе и выплачешь.

– А у тебя много было горя, Настя?

– Да; а то разве без горя нешто проживешь, Сила Иваныч? Всего было на моем веку-то!..

Как пошла тут Настя рассказывать свою жизнь, так всю ее по ниточке перебрала; все рассказала Силе Иванычу до самого того дня, как привезли ее к нему в дом. Старик слушал с большим вниманием и участием.

– Что ж, ты любила, что ль, того Григорья-то садовника? – спросил Крылушкин, когда Настя окончила свой рассказ.

– Н…н…нет, – отвечала, подумав, Настя. – Так только, он был такой ласковый до меня да угодливый.

– Ну, а он тебя любил?

– Бог его знает.

– Может, ты другого кого любила? – спросил опять, помолчав, старик.

– Нет, – отвечала Настя.

– Может, теперь любишь?

Настя отрицательно качнула головой и сказала:

– Нет! Мне только все грустно.

– Чего же тебе грустно?

– Да так грустно, словно чего-то у меня нет, словно что-то у меня отняли. Грустно, да и только. Вылечите вы меня от этой грусти.

Старик посмотрел на Настю, встал, погладил ее по голове и пошел спать на свою железную кровать, а Настя пошла в свою комнату.

Долго не спала Настя. Все ей было грустно, и старик два раза поднимался на локоть и взглядывал на свои огромные серебряные часы, висевшие над его изголовьем на коричневом бисерном шнурочке с белыми незабудочками. Пришла ему на память и старость, и молодость, и люди добрые, и обычаи строгие, и если бы кто-нибудь заглянул в эту пору в душу Силы Иваныча, то не оказал бы, глядя на него, что все


Стары люди нерассудливы,
Будто сами молоды не бувывали.

II

Возвратился Вукол из О-ла после успеньева дня и привез домой слухи о Насте. Сказывал, что она совсем здорова и работает, что Крылушкин денег за нее больше не взял и провизии не принял, потому, говорит, что она не даром мой хлеб ест, а помогает во всем по двору.

– Коли ж за ней приезжать-то велел? – спросил сурово Прокудин.

– Ничего не оказал. Говорит, нехай поживет.

– Нехай поживет до прядева.

И действительно, к прядеву Настя вернулась домой. На Михайлу-архангела приехала подвода просить Настю и ее братьев, Петрушу и Егорушку, как можно скорее ко двору, что Петровна умирает и желает проститься. Ни о чем Настя не рассуждала и в минуту собралась. О расставанье ее с Крылушкиным и Митревной не буду рассказывать. Довольно того, что у всех глаза были красные. Егорушку тоже хозяин сейчас отпустил, только велел через пять дней непременно быть назад, как будто старуха на срок умирала; а Петрушу ждали, ждали – не приходит. Подъехали к их дому, на большой улице, совсем уж на подводе, а его хозяин не пускает.

– Что ж так? – говорит Настя. – То пускал, а то не пускает вдруг.

– Спешил я, сестрица, – отвечает Петруша, – гладил штаны да подпалил, так вот в наказание, черт этакой, говорит: «Не пущу».

– Дай я попрошу.

– Не проси, сестрица, изобьет.

– Ну, как же?

Настя пошла просить за брата. Ждала, ждала, вышел хозяин в одних панталонах и в туфлях и объявил, что «Петька чиновничьи штаны прожег».

– Накажите его после, – говорила Настя, – а теперь наша мать помирает. Пустите его принять родительское благословение.

– Что? – крикнул портной. – Он штаны испортил, и он не поедет. Марш! – крикнул он на плачущего Петрушку, указывая ему на дверь мастерской, и, прежде чем мальчик успел прогоркнуть в эту дверь, хозяин дал ему горячий подзатыльник и ушел в свои комнаты.

Настю очень огорчила эта сцена. Это был первый ее шаг из дома Крылушкина, где она мирно и спокойно прожила около семи месяцев. Всю дорогу она была встревожена тем, что не привезет умирающей матери любимого ее сына, Петрушу.

21