Степан перед полдниками пришел на Прокудинский загон попросить квасу. Настя, увидя его, вспыхнула и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп. А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под тем крестцом, на который ему указали бабы.
– Да что тебе, высветило, что ли? – смеясь, спрашивала Домна.
– Что высветило! Нет тут квасу, – отвечал Степан, сунувший кувшин между снопами.
Домна подошла и, удостоверившись, что кувшина действительно нет, крикнула:
– Настасья, где квас?
– Да там смотрите, – отвечала, не оборачиваясь, Настя.
– Поди сама отыщи. Нет его здесь, – проговорила Домна и стала на свою постать.
Насте нечего было делать. Она положила серп и пошла к крестцу, у которого стоял Степан.
– Ночуй нонче вон под тем крайним крестцом, – тихо проговорил Степан, когда к нему подошла раскрасневшаяся Настя.
– Где квас дел? – спросила Настя.
– Ты слышишь, что я тебя прошу-то?
– Люди смотрят.
– Да говори, что ль?
– Пей да уходи скорей.
– Будешь там?
Степан достал кувшин и стал из него пить, а Настя пошла к постати.
– Настя? – вопросительно кликнул вслед Степан.
– Ну, – отвечала, оборотясь к нему, Настя, с улыбкой, в которой выражалось: «Нечего допытываться, – разумеется, буду».
Степан нашел Настю и, уходя от нее утром, знал, как нужно браться за ворота Прокудинского задворка, чтобы они отворялись без скрипа.
Кончились полевые работы, наступала осень с дождями, грязью, холодными ветрами и утренними заморозками. Народ работал возле домов: молотили, крыли крыши, чинили плетни. Ребята, способные владеть топором, собирались на Украину. Домнин муж тоже собирался. Прокудин отпускал старшего сына с тем, чтобы он непременно выслал вместо себя на весну домой Гришку. Бабы по утрам молотили с мужиками, а потом пряли. Степан редкую ночь не проводил на Прокудинском задворке; его и собаки Прокудинские знали; но в семье никто не замечал его связи с Настею. Как-то филиповками, утром, зашла к Насте в пуньку Варвара попросить гребня намычки чесать, поговорила и ушла. Вечером в этот день Настя сидела со всеми и пряла. Был общий разговор, в котором Настя, по своему обыкновению, принимала самое незначительное участие. Но вдруг, ни с того ни с сего, она охнула, уронила нитку и, сложив на груди руки, прислонилась к стенке. Взглянули на нее, а она – красная, как сукно алое, и смотрит быстро, словно как испугалась, и весело ей.
– Что тебе? – спрашивают ее.
– Ничего, – говорит.
– Как ничего! Чего ты вскрикнула?
– Так что-то, – говорит, а сама улыбается.
Встала Настя, напилась водицы и опять села за пряжу.
Никто на это более не обращал внимания.
– Ох, Степа, – говорила ночью Настя, гладя русые кудри своего любовника. – Не знаешь ты ничего.
– А что знать-то, касатка?
– Дела большие на нас заходят.
– Аль горе какое?
– Горе не горе, а…
– Да говори толком.
Настя помолчала и, прижавшись к Степану, тихо проговорила:
– Я ведь тяжела.
– Что врешь! – воскликнул встревоженный Степан. Настя взяла его руку и приложила ладонь к своему боку.
– Что ты? – спросил Степан.
– Погоди! – ответила Настя, не отпуская руки. Ребенок скоро трепыхнулся в матери.
– Слышишь? слышишь? – спросила Настя.
– Слышу, – отвечал Степан. Они стали думать, что им делать.
– Теперь думай со мной, что знаешь, – говорила она. – Я скорей в воду брошусь, а уж с мужем теперь жить не стану.
Но в воду было незачем бросаться, потому что Степан ее любил, расставаться с ней не думал и только говорил:
– Дай сроку неделю: подумаю, посоветуюсь с кумом.
– Не надо говорить куму.
– Отчего?
– Да так.
– Он мой приятель.
Неделя была на исходе. От рядчика пришло к жене письмо, к которому было приложено письмо от Домниного мужа. Писал Домнин муж отцу, что Гришка живет в Харькове у дворничихи, вдовы, замест хозяина; что вдова эта хоть и немолодая, но баба в силах; дело у них не без греха, и Гришка домой идти не хочет. Настю это письмо обрадовало. Она не любила своего придурковатого мужа, но жалела его, и ей было приятно узнать, что и на его долю в свете что-то посеяно и что ему хорошо. Не так это дело принял Прокудин. Он пошел в управу и продиктовал писарю такое письмо:
«Любезному нашему сыну Григорию Исаичу кланяемся, я и мать и семейные наши и хозяйка. И посылаем мы присем с матерью его наше родительское благословение, на веки нерушимое. А дошло до нас по слуху, что живешь ты, Григорий, у какой там ни есть дворничихи в Харькиве в полюбовниках, забывши свой привечный закон и лерегию, как хозяйскому сыну и женину мужу делать грех и от людей и от господа царя небесного. Мы тебя на такое дело не учили и теперь на него благословения не даем. А есть тебе наше родительское приказание сичас же, нимало не медлимши, идти ко двору и быть к нам к розгвинам, а непозднейча как к красной горке. Нам некому пар подымать и прочих делов делать, так как брат твой в работе, с топором ушол. Если ж как ты нашей воли от разу не послушаешь, то и на глаза ты мне не показывайся. А дам я знать исправнику и по начальству, и пригонят тебя ко мне по пересылке, перебримши голову. Насчет же теперь пачпорта и не думай и не гадай, а будь ко двору честью, коли не хочешь, чтоб привели неволею».
Затем следовали поклоны и благословения.
В письмо вложили гривенник, чтоб оно не пропало, и страховым отправили на имя того же рядчика. С домашними об этом Прокудин не рассуждал, но все знали, что он требует Гришку, и не сомневались, что Гришка по этому требованию явится.
Домашним от этого было ни жарко, ни холодно, но Настю дрожь пробирала, когда она згадывала о мужнином возвращении.